Неточные совпадения
Чего нет и что не грезится в
голове его? он в небесах и к Шиллеру заехал в гости — и вдруг раздаются над ним, как гром, роковые слова, и видит он, что вновь очутился на земле, и даже на Сенной площади, и даже близ кабака, и вновь
пошла по-будничному щеголять перед ним жизнь.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки
по извилистой дороге на Гуд-гору; мы
шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в
голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось
по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Но не прошло и минуты, как пиво стукнуло ему в
голову, а
по спине
пошел легкий и даже приятный озноб.
Если мне, например, до сих пор говорили: «возлюби» и я возлюблял, то что из того выходило? — продолжал Петр Петрович, может быть с излишнею поспешностью, — выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы оставались наполовину
голы,
по русской пословице: «
Пойдешь за несколькими зайцами разом, и ни одного не достигнешь».
— Да, замочился… я весь в крови! — проговорил с каким-то особенным видом Раскольников, затем улыбнулся, кивнул
головой и
пошел вниз
по лестнице.
«Что ж, это исход! — думал он, тихо и вяло
идя по набережной канавы. — Все-таки кончу, потому что хочу… Исход ли, однако? А все равно! Аршин пространства будет, — хе! Какой, однако же, конец! Неужели конец? Скажу я им иль не скажу? Э… черт! Да и устал я: где-нибудь лечь или сесть бы поскорей! Всего стыднее, что очень уж глупо. Да наплевать и на это. Фу, какие глупости в
голову приходят…»
— Как
слава Богу! Если б она все
по голове гладила, а то пристает, как, бывало, в школе к смирному ученику пристают забияки: то ущипнет исподтишка, то вдруг нагрянет прямо со лба и обсыплет песком… мочи нет!
Заходила ли речь о мертвецах, поднимающихся в полночь из могил, или о жертвах, томящихся в неволе у чудовища, или о медведе с деревянной ногой, который
идет по селам и деревням отыскивать отрубленную у него натуральную ногу, — волосы ребенка трещали на
голове от ужаса; детское воображение то застывало, то кипело; он испытывал мучительный, сладко болезненный процесс; нервы напрягались, как струны.
Из недели в неделю, изо дня в день тянулась она из сил, мучилась, перебивалась, продала шаль,
послала продать парадное платье и осталась в ситцевом ежедневном наряде: с
голыми локтями, и
по воскресеньям прикрывала шею старой затасканной косынкой.
— Другой — кого ты разумеешь — есть
голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и
идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?
— Какой дурак, братцы, — сказала Татьяна, — так этакого поискать! Чего, чего не надарит ей? Она разрядится, точно пава, и ходит так важно; а кабы кто посмотрел, какие юбки да какие чулки носит, так срам посмотреть! Шеи
по две недели не моет, а лицо мажет… Иной раз согрешишь, право, подумаешь: «Ах ты, убогая! надела бы ты платок на
голову, да
шла бы в монастырь, на богомолье…»
Отчего
по ночам, не надеясь на Захара и Анисью, она просиживала у его постели, не спуская с него глаз, до ранней обедни, а потом, накинув салоп и написав крупными буквами на бумажке: «Илья», бежала в церковь, подавала бумажку в алтарь, помянуть за здравие, потом отходила в угол, бросалась на колени и долго лежала, припав
головой к полу, потом поспешно
шла на рынок и с боязнью возвращалась домой, взглядывала в дверь и шепотом спрашивала у Анисьи...
— Нет, поздно. Ты правду сказал, — с задумчивым унынием говорила она, — мы зашли далеко, а выхода нет: надо скорей расстаться и замести след прошлого. Прощай! — сухо, с горечью, прибавила она и, склонив
голову,
пошла было
по дорожке.
После чая все займутся чем-нибудь: кто
пойдет к речке и тихо бродит
по берегу, толкая ногой камешки в воду; другой сядет к окну и ловит глазами каждое мимолетное явление: пробежит ли кошка
по двору, пролетит ли галка, наблюдатель и ту и другую преследует взглядом и кончиком своего носа, поворачивая
голову то направо, то налево. Так иногда собаки любят сидеть
по целым дням на окне, подставляя
голову под солнышко и тщательно оглядывая всякого прохожего.
«Люди знают! — ворочалось у него в
голове. —
По лакейским,
по кухням толки
идут! Вот до чего дошло! Он осмелился спросить, когда свадьба. А тетка еще не подозревает или если подозревает, то, может быть, другое, недоброе… Ай, ай, ай, что она может подумать? А я? А Ольга?»
Штольц молча опять
пошел по аллее, склонив
голову на грудь, погрузясь всей мыслью, с тревогой, с недоуменьем, в неясное признание жены.
— Здоровье плохо, Андрей, — сказал он, — одышка одолевает. Ячмени опять
пошли, то на том, то на другом глазу, и ноги стали отекать. А иногда заспишься ночью, вдруг точно ударит кто-нибудь
по голове или
по спине, так что вскочишь…
— Господи! — и, тяжело вздохнув, губернский предводитель, устало шмыгая в своих белых панталонах, опустив
голову,
пошел по средине залы к большому столу.
— Я жалею, что сказал тебе это, — сказал Сергей Иваныч, покачивая
головой на волнение меньшого брата. — Я
посылал узнать, где он живет, и
послал ему вексель его Трубину,
по которому я заплатил. Вот что он мне ответил.
Пожимаясь от холода, Левин быстро
шел, глядя на землю. «Это что? кто-то едет», подумал он, услыхав бубенцы, и поднял
голову. В сорока шагах от него, ему навстречу,
по той большой дороге-муравке,
по которой он
шел, ехала четверней карета с важами. Дышловые лошади жались от колей на дышло, но ловкий ямщик, боком сидевший на козлах, держал дышлом
по колее, так что колеса бежали
по гладкому.
— Да, да, прощай! — проговорил Левин, задыхаясь от волнения и, повернувшись, взял свою палку и быстро
пошел прочь к дому. При словах мужика о том, что Фоканыч живет для души,
по правде, по-Божью, неясные, но значительные мысли толпою как будто вырвались откуда-то иззаперти и, все стремясь к одной цели, закружились в его
голове, ослепляя его своим светом.
Непогода к вечеру разошлась еще хуже, крупа так больно стегала всю вымокшую, трясущую ушами и
головой лошадь, что она
шла боком; но Левину под башлыком было хорошо, и он весело поглядывал вокруг себя то на мутные ручьи, бежавшие
по колеям, то на нависшие на каждом оголенном сучке капли, то на белизну пятна нерастаявшей крупы на досках моста, то на сочный, еще мясистый лист вяза, который обвалился густым слоем вокруг раздетого дерева.
Действительно,
по саду, шагая через клумбы,
шел Базаров. Его полотняное пальто и панталоны были запачканы в грязи; цепкое болотное растение обвивало тулью [Тулья — верхняя часть шляпы.] его старой круглой шляпы; в правой руке он держал небольшой мешок; в мешке шевелилось что-то живое. Он быстро приблизился к террасе и, качнув
головою, промолвил...
— Кажись, они идут-с, — шепнул вдруг Петр. Базаров поднял
голову и увидал Павла Петровича. Одетый в легкий клетчатый пиджак и белые, как снег, панталоны, он быстро
шел по дороге; под мышкой он нес ящик, завернутый в зеленое сукно.
Моргач иногда
по целым неделям обдумывает какое-нибудь, по-видимому простое, предприятие, а то вдруг решится на отчаянно смелое дело, — кажется, тут ему и
голову сломить… смотришь — все удалось, все как
по маслу
пошло.
В свою очередь Чертопханов медленно выбрался из оврага, достиг опушки и поплелся
по дороге домой. Он был недоволен собою; тяжесть, которую он чувствовал в
голове, в сердце, распространилась
по всем членам; он
шел сердитый, темный, неудовлетворенный, голодный, словно кто обидел его, отнял у него добычу, пищу…
Мы
пошли: Бирюк впереди, я за ним. Бог его знает, как он узнавал дорогу, но он останавливался только изредка, и то для того, чтобы прислушиваться к стуку топора. «Вишь, — бормотал он сквозь зубы, — слышите? слышите?» — «Да где?» Бирюк пожимал плечами. Мы спустились в овраг, ветер затих на мгновенье — мерные удары ясно достигли до моего слуха. Бирюк глянул на меня и качнул
головой. Мы
пошли далее
по мокрому папоротнику и крапиве. Глухой и продолжительный гул раздался…
— А вот мой личный враг
идет, — промолвил он, вдруг вернувшись ко мне, — видите этого толстого человека с бурым лицом и щетиной на
голове, вон что шапку сгреб в руку да
по стенке пробирается и на все стороны озирается, как волк?
На другой день
пошел я смотреть лошадей
по дворам и начал с известного барышника Ситникова. Через калитку вошел я на двор, посыпанный песочком. Перед настежь раскрытою дверью конюшни стоял сам хозяин, человек уже не молодой, высокий и толстый, в заячьем тулупчике, с поднятым и подвернутым воротником. Увидав меня, он медленно двинулся ко мне навстречу, подержал обеими руками шапку над
головой и нараспев произнес...
Сначала все
шло как
по маслу, и наш француз вошел в Москву с поднятой
головой.
Были брат и сестра — Вася и Катя; и у них была кошка. Весной кошка пропала. Дети искали ее везде, но не могли найти. Один раз они играли подле амбара и услыхали, над
головой что-то мяучит тонкими голосами. Вася влез
по лестнице под крышу амбара. А Катя стояла внизу и все спрашивала: «Нашел? Нашел?» Но Вася не отвечал ей. Наконец, Вася закричал ей: «Нашел! наша кошка… и у нее котята; такие чудесные;
иди сюда скорее». Катя побежала домой, достала молока и принесла кошке.
Самгин встряхнул
головой, не веря своему слуху, остановился. Пред ним
по булыжнику улицы шагали мелкие люди в солдатской, гнилого цвета, одежде не
по росту, а некоторые были еще в своем «цивильном» платье. Шагали они как будто нехотя и не веря, что для того, чтоб
идти убивать, необходимо особенно четко топать
по булыжнику или
по гнилым торцам.
Самгин
пошел с ним. Когда они вышли на улицу, мимо ворот шагал, покачиваясь, большой человек с выпученным животом, в рыжем жилете, в оборванных,
по колени, брюках, в руках он нес измятую шляпу и, наклоня
голову, расправлял ее дрожащими пальцами. Остановив его за локоть, Макаров спросил...
На дачах Варавки поселились незнакомые люди со множеством крикливых детей;
по утрам река звучно плескалась о берег и стены купальни; в синеватой воде подпрыгивали, как пробки,
головы людей, взмахивались в воздух масляно блестевшие руки; вечерами в лесу пели песни гимназисты и гимназистки, ежедневно, в три часа, безгрудая, тощая барышня в розовом платье и круглых, темных очках играла на пианино «Молитву девы», а в четыре
шла берегом на мельницу пить молоко, и
по воде косо влачилась за нею розовая тень.
Самгин поднял с земли ветку и
пошел лукаво изогнутой между деревьев дорогой из тени в свет и снова в тень.
Шел и думал, что можно было не учиться в гимназии и университете четырнадцать лет для того, чтоб ездить
по избитым дорогам на скверных лошадях в неудобной бричке, с полудикими людями на козлах. В
голове, как медные пятаки в кармане пальто, болтались, позванивали в такт шагам слова...
В окно смотрело серебряное солнце, небо — такое же холодно голубое, каким оно было ночью, да и все вокруг так же успокоительно грустно, как вчера, только светлее раскрашено. Вдали на пригорке, пышно окутанном серебряной парчой, курились розоватым дымом трубы домов,
по снегу на крышах ползли тени дыма, сверкали в небе кресты и главы церквей,
по белому полю тянулся обоз, темные маленькие лошади качали
головами,
шли толстые мужики в тулупах, — все было игрушечно мелкое и приятное глазам.
Он тряхнул
головой, оторвался от стены и
пошел;
идти было тяжко, точно
по песку, мешали люди; рядом с ним шагал человек с ремешком на
голове, в переднике и тоже в очках, но дымчатых.
В помещение под вывеской «Магазин мод» входят, осторожно и молча, разнообразно одетые, но одинаково смирные люди, снимают верхнюю одежду, складывая ее на прилавки, засовывая на пустые полки; затем они, «гуськом»
идя друг за другом, спускаются
по четырем ступенькам в большую, узкую и длинную комнату, с двумя окнами в ее задней стене, с
голыми стенами, с печью и плитой в углу, у входа: очевидно — это была мастерская.
За нею, наклоня
голову, сгорбясь,
шел Поярков, рядом с ним, размахивая шляпой, пел и дирижировал Алексей Гогин; под руку с каким-то задумчивым блондином прошел Петр Усов, оба они в полушубках овчинных; мелькнуло красное, всегда веселое лицо эсдека Рожкова рядом с бородатым лицом Кутузова; эти — не пели, а, очевидно, спорили, судя
по тому, как размахивал руками Рожков; следом за Кутузовым
шла Любаша Сомова с Гогиной;
шли еще какие-то безымянные, но знакомые Самгину мужчины, женщины.
Через час Самгин шагал рядом с ним
по панели, а среди улицы за гробом
шла Алина под руку с Макаровым; за ними — усатый человек, похожий на военного в отставке, небритый, точно в плюшевой маске на сизых щеках, с толстой палкой в руке, очень потертый; рядом с ним шагал, сунув руки в карманы рваного пиджака, наклоня
голову без шапки, рослый парень, кудрявый и весь в каких-то театрально кудрявых лохмотьях; он все поплевывал сквозь зубы под ноги себе.
Самгин взглянул на почерк, и рука его, странно отяжелев, сунула конверт в карман пальто.
По лестнице он
шел медленно, потому что сдерживал желание вбежать
по ней, а придя в номер, тотчас выслал слугу, запер дверь и, не раздеваясь, только сорвав с
головы шляпу, вскрыл конверт.
Самгин, спотыкаясь о какие-то доски,
шел, наклоня
голову,
по пятам Туробоева, его толкали какие-то люди, вполголоса уговаривая друг друга...
С ним негромко поздоровался и
пошел в ногу, заглядывая в лицо его, улыбаясь, Лаврушка, одетый в длинное и не
по фигуре широкое синеватое пальто, в протертой до лысин каракулевой шапке на
голове, в валяных сапогах.
Грузчики выпустили веревки из рук, несколько человек, по-звериному мягко, свалилось на палубу, другие
пошли на берег. Высокий, скуластый парень с длинными волосами, подвязанными мочалом, поравнялся с Климом, — непочтительно осмотрел его с
головы до ног и спросил...
Осторожно разжав его руки, она
пошла прочь. Самгин пьяными глазами проводил ее сквозь туман. В комнате, где жила ее мать, она остановилась, опустив руки вдоль тела, наклонив
голову, точно молясь. Дождь хлестал в окна все яростнее, были слышны захлебывающиеся звуки воды, стекавшей
по водосточной трубе.
По утрам, через час после того, как уходила жена, из флигеля
шел к воротам Спивак,
шел нерешительно, точно ребенок, только что постигший искусство ходить
по земле. Респиратор, выдвигая его подбородок, придавал его курчавой
голове форму
головы пуделя, а темненький, мохнатый костюм еще более подчеркивал сходство музыканта с ученой собакой из цирка. Встречаясь с Климом, он опускал респиратор к шее и говорил всегда что-нибудь о музыке.
Сереньким днем он
шел из окружного суда; ветер бестолково и сердито кружил
по улице, точно он искал места — где спрятаться, дул в лицо, в ухо, в затылок, обрывал последние листья с деревьев, гонял их
по улице вместе с холодной пылью, прятал под ворота. Эта бессмысленная игра вызывала неприятные сравнения, и Самгин, наклонив
голову,
шел быстро.
Как-то днем, в стороне бульвара началась очень злая и частая пальба. Лаврушку с его чумазым товарищем
послали посмотреть: что там? Минут через двадцать чумазый привел его в кухню облитого кровью, — ему прострелили левую руку выше локтя.
Голый до пояса, он сидел на табурете, весь бок был в крови, — казалось, что с бока его содрана кожа.
По бледному лицу Лаврушки текли слезы, подбородок дрожал, стучали зубы. Студент Панфилов, перевязывая рану, уговаривал его...
Шипел паровоз, двигаясь задним ходом, сеял на путь горящие угли, звонко стучал молоток
по бандажам колес, гремело железо сцеплений; Самгин, потирая бок, медленно
шел к своему вагону, вспоминая Судакова, каким видел его в Москве, на вокзале: там он стоял, прислонясь к стене, наклонив
голову и считая на ладони серебряные монеты; на нем — черное пальто, подпоясанное ремнем с медной пряжкой, под мышкой — маленький узелок, картуз на
голове не мог прикрыть его волос, они торчали во все стороны и свешивались
по щекам, точно стружки.
Окно наверху закрыли. Лидия встала и
пошла по саду, нарочно задевая ветви кустарника так, чтоб капли дождя падали ей на
голову и лицо.